Развращённый языком

Шамиль Диди

Громадное облако пыли и пыльного дождя проплыло перед моими глазами. Я так и не нашёл ему конца, всё плыло оно и плыло, пока я не начал путаться во временах. Я останавливал прохожих, чтобы спросить который час и который день, но они лишь мотали головами, говоря, что близится война. Вскоре я начал замечать различных людей, что по всей видимости были мной. Вот один бродит мимо деревьев. Это — я. Стоило ему пройти мимо голой ивы с извивающимися ветвями, как волна памяти нахлынула на меня, разбившись о холодные скалы ранней весны, начавшейся уже в середине февраля. На западе забрезжит малиновая жижа, будто выблеванная больным человеком, совершившим тяжёлые физические упражнения после долгого простоя. Провернув в голове пару неосторожных мыслей, я признаю, что это — закат. Продолжая смотреть на меркнущую иву, я задам себе уже в который раз вопрос, наступит ли когда-нибудь время, когда она вернётся, затем уже в который раз отвечу на него, что нет, не вернётся, ни она, ни кто-либо ещё, ибо невозможен прежний я, который мог бы распознать эту встречу, ведь с каждым днём вместе с временем, уходящим в небытие, покрывается слоями пыли роговица глаза, ответственного за память — таков закон Вселенной, имя которому энтропия.

Вскоре начнётся война, к которой я до поры, до времени смогу оставаться безучастным наблюдателем, отдавая ей весь свой жадный интерес, граничащий с одержимостью. Появится предчувствие конца света, ошеломляющих событий и сенсаций, что смогли бы изменить эту жалкую, ничем не заполненную, пустую и пассивную жизнь. Ох уж эта ничтожная эра вуайеристов и эксгибиционистов! Всем необходимо что-то показать и каждому нужно видеть всё: снимать ролики, записывать подкасты, читать новости, следить за интернет-активностью, вести эти записи, читать их в конце концов. Раньше мне было дело до того, будут ли читать меня или нет, но сейчас меня это не интересует нисколько.

Вот он, ещё один я, сижу на кухне, окутанный атараксией третьего часа ночи, завариваю зелёный чай, слушая Bags’ Groove Майлза Дэвиса, Телониуса Монка и остальных имён многоуважаемых джазовых музыкантов, которые мне лень сюда записывать. Я сижу развалившись на стуле, прекрасно осознавая, что никто за мной не следит, и даже если кому-то довелось быть свидетелем моей никчёмной жизни, он делает это безо всякого интереса. Все читатели, которые мирно спят в этот час, нежно сопя сквозь будущие времена и пространства, обретающие озарение с помощью этих записей, или же надменно ухмыляющиеся, или же вскипающие злобой, знайте: эти записи обрывочны, простодушны, по-графомански показушны, хронологически непоследовательны, объединены лишь тем, что написаны друг за другом. Мне необходимо достичь такого присутствия и такой живости, наплевав на клишированное «мысль изречённая есть ложь», не скупясь на стилистические и грамматические ошибки, чтобы заключить в мешке букв этот непосильный, неуёмный не-миг не-настоящего. Раскрыв такой мешок, вы увидите непристойный и болезненный танец живого и вдохновенного бреда, который так хорошо знаком джазовым музыкантам; к примеру, Taste Maker Дона Черри, мне странно даже осознавать, что такая обезумевшая кошка, коей является эта композиция, смогла быть поймана звукозаписывающим оборудованием. К такому писанию стремлюсь я всей душой, чтобы было оно как когда я кончаю один в своей комнате, пуская семя в рот, на грудь, спину, вовнутрь всех женщин из моих фантазий — всех студенток филологии, медицины, лингвистики, истории, юриспруденции, рекламы, государственного и муниципального управления, мировой экономики, логистики и общетранспортных проблем; всех банковских работниц, официанток из кофеен, швей, дизайнерш, мечтательных девиц из налоговых отделов, ассистенток отделов по работе с клиентами, стриптизёрш, продавщиц из магазинов одежды, косметики, супермаркетов, учительниц турецкого, английского, французского, испанского и итальянского языков; всех чеченок, кабардинок, русских, полячек, украинок, евреек, француженок, белорусок, немок, латышек, эстонок, итальянок, шумерок и гречанок — так моё семя, как и моё писание, становится межклассовым, всемирным и вневременным.

Ещё один я примостился перед столом, на котором лежит девушка с раздвинутыми ногами. Он не думает ни о чём, живя всецело внутри тела, будто совершает атлетическое упражнение. Она выгибает спину, чтобы её шея встретилась с моими губами, в этот миг каждая часть наших тел живёт своей бессознательной жизнью, в которой им абсолютно ясно что надо делать. Она обвивает ноги вокруг моего тела, помогая мне входить в неё глубже. За окном всё тот же автономный мир, в котором закрываются один за другим магазины, офисы, торговые комплексы и рестораны, попадают под запрет средства массовой информации, фильмы, правозащитные организации и компании-производители, обваливаются валюты, банки и торговые соглашения, умирают под бомбёжками и пулями люди в разных уголках планеты, пока священнослужители благословляют орудия. Я вынимаю свой член из неё, она гладит его над своей грудью, обхватив длинными пальцами. ООН приводит данные, что за период с начала войны погиб по меньшей мере 351 мирный житель и 707 получили ранения. Большая часть смертей наступила в результате обстрелов из тяжелой артиллерии, реактивных систем залпового огня и ракетных авиаударов. Среди погибших 22 ребенка. К счастью, этот я оказываюсь в числе людей, чей род сегодня не продолжится. Я лягу на неё, тяжело дыша, осознавая понемногу, что мы растворяемся. Её больше нет, вернее нет меня, что знал её.

Я — здесь, ступаю вдоль Театральной площади, сопровождаемый вороньим граем, что как трубы возвещает триумфальное шествие из Ничто в Ничто, надо мной висят портреты всё ещё живых и кажущихся живыми диктаторов. В Грозном есть лишь одно развлечение, достойное внимания — наблюдение неба. Сейчас оно похоже на китовую шкуру, аккуратно содранную с хозяина озябшими рыбаками, и всё же не видать ни одной звезды. Я иду, считая каждый свой шаг, забывая слово «каждый», забывая слово «шаг», видя лишь пульсацию порождения заново моего я, моё движение начинает дробиться, стремясь к нулю, я непрерывно исчезаю и появляюсь — я мерцаю, как и всё вокруг меня.

Война есть всегда, никогда она не начинается и никогда не исчезает. «Война продолжается, и никто не знает, когда все это кончится, — писала Мадина Эльмурзаева двадцать семь лет назад, а может даже вчера, — просыпаешься — и слышишь гул тяжелого орудия, автоматные очереди, матерщину солдат. Это жестоко, но я приемлю все от Аллаха, Он Всемогущ и Справедлив.»

Эвакуация мирных жителей из Мариуполя сорвана, объявили власти города и Международный Комитет Красного креста. Я вспомнил, что родные Ганки, украинской поэтессы, живут в этом городе. Она писала о нём так: белая вода востока, хватающая за лодыжку… чёрная вода, по которой звуки снарядов пускаются вплавь… Я написал ей, чтобы узнать как у неё дела. Теперь она не говорит на русском, из злобы, этот язык не помещается у неё во рту. Я говорил с ней на ломаном польском. Она живёт у знакомых в Львовской области, их семеро в квартире, у них нет ни света, ни воды, ни газа. Я лишь посоветовал ей вернуться к писательству, сославшись на то, что это было моим единственным спасением, когда меня одолевали боли неизвестного происхождения во время жизни в Петербурге. Я тогда писал стихи до рассвета, солнце выглядывало сквозь однообразную гущу монолитных домов города Мурино, принося мне небольшую передышку от страданий. Врачи лишь разводили руками, говоря что-то о психосоматике и отправляя меня к другим специалистам. Вся надежда была только на Бога, в то время я начал искренне уповать на чудо, вновь и вновь я повторял молитву на арабском языке: прибегаю к защите Господа рассвета… от зла того, что Он сотворил… Я чувствовал свою беспомощность, такую же наверняка чувствует и Ганка сейчас, осознавая, что мир не хочет вступать в эту войну, а российское государство лишь продолжает агрессию, несмотря на все санкции, и вкручивает гайки внутри своей страны, арестовывая всех, кто публично занимает антивоенную позицию. Остаётся лишь надеяться на Бога, вернее на то, что он даст силы двигаться дальше, выжить наперекор всему. 

Я ощущаю себя вывалившимся из охапки колосьев, называвшихся мной. Я могу одновременно бродить по двум берегам реки: как средь засохшей и пожелтевшей травы на берегу Сунжи, так и по каменной мостовой на берегу Фонтанки. У меня выходит сидеть на улице под покровом вздувшейся летней ночи, бормоча под нос романтические польские стихи, и одновременно лежать на своей кровати, вглядываясь в игру лучей весеннего солнца, отобразившуюся на моей западной стене. Но никак не получается у меня стать одним из них, из них, что по всей видимости являются мной. Я веду эти записи с целью собрать себя воедино, раньше мне казалось, что такое под силу лишь любви, теперь же я менее наивен.

Стелла всегда говорила, что в своей писанине я использую женщин как кукол, удовлетворяющих мои подростковые фантазии, и всё это лишь напоминает дневниковые записи, не говорящие ни о чём. Тем не менее, сейчас лишь тотальная реальность может претендовать на содержание настоящего искусства, хоть это в принципе и невозможно, ввиду того, что письмо создаёт свою отдельную реальность, в таком случае, сама попытка отображения реальности есть истинное искусство. Ещё год назад я работал в петербургском офисе, отключённом от отопления, где сидя в стуже словно полярник, я писал продающие тексты для хитросплетённых маркетинговых афер. Единственной отрадой для меня тогда было выйти на обед, где вместе с уставшей едой я мог поглотить десятки страниц Улисса или Cantos Эзры Паунда. Свои лучшие стихи я писал на перекурах. Остальное время в промёрзшем офисе я проводил за прослушиванием исступлённого саксофона Джона Колтрейна, смотря на статную фигуру дизайнерши Настасьи. Мне стоило лишь взглянуть на её задницу, чтобы осознать как безумная импровизация удерживает воедино джазовую ткань и зачем поэзии и прозе необходим собственный ритм. Поистине, я чувствовал себя словно блуждающая труба в Sorry ‘Bout That Арчи Шеппа. Настасья носила шарфы со стилизованной славянской хохломой, совсем как те русские женщины, от которых меня всегда остерегала моя мать, впрочем, это лишь усиливало мой интерес к ним. Настасья увлекалась эзотерикой, как и прочая девушка, сравнительно недавно перебравшаяся в Санкт-Петербург. Впоследствии, я понял эту всеобщую одержимость картами таро, упанишадами, порчами, приворотами, сиренами, гамаюнами, перунами, амулетами хамса, демонами бессознательного, лорами палмер, родовыми проклятиями, астрологией, умирающими и воскрешающими божествами, понял лишь тем, что всё происходящее в Санкт-Петербурге ничем иным объяснить нельзя, со всеми его опьяняющими озарениями и его втаптывающими в дерьмо духовными падениями. Когда в офисе не оставалось никого, кроме меня и Настасьи, я подходил к ней, обхватывая её сзади и вдыхая запах её волос, она игриво улыбалась в ответ и отходила, рассказывая об американце, с которым она познакомилась в интернете. Он как и я всё время занимается спортом, ждёт, когда я к нему приеду, — рассказывала она. Я же, как и подобает мужчине, истекающему половой истомой, вооружился ироничной ухмылкой, говоря: да-да, сейчас он сидит в одиночестве на своём ранчо, ждёт лишь одну тебя. В самый холодный день зимы мы с ней пошли в кино смотреть Малхолланд Драйв Дэвида Линча. Фойе было обставлено античными статуями, а в зале было ненамного теплее чем на улице, впрочем, чего ещё ожидать от кинотеатра под названием, которое переводится с латинского как север. Лесбийская постельная сцена с Лаурой Хэрринг и Наоми Уоттс возбудила меня настолько, что я начал бесцеремонно лапать Настасью. Я целовал её волосы, ласкал под кофтой её груди, прижимался ногой к её бедру, в надежде, что хоть что-то согреет меня в этом бесконечно мёрзлом городе. Спустившись с ней после фильма в метро, я не стал форсировать события, ибо знал, что в таком случае мне придётся поменять свою отрешённую позицию, которой я обжился в офисе. Мои коллеги были ничтожествами, колониальным сбродом из Урала и Сибири, всерьёз относящимся к мотивационным роликам, которые снимали хитрецы из Бизнес-молодости. Я не уважал их нисколько. Мне как чеченцу безумно нравилось находить несчетное количество грамматических ошибок в их текстах и без зазрения совести указывать им на них. Вскоре выяснилось, что эти люди задолжали Настасье приличную сумму, впутав её в этот безнадёжный проект как акционера. Мне было жалко Настасью, но в то же время и наплевать на неё — взрослая девушка не должна верить каждому мужчине, который окажется достаточно упрямым, чтобы надавить на неё.

Быть свалившимся с Луны — что может быть прекраснее?

В ясные дни, когда солнце угасало над Петроградкой, напоминая собой ласковый взрыв, будто тело, что содрогается в оргазме, я стоял перед просторным изморозившимся окном, без малейшего желания записать какое-либо впечатление, испытанное мной тогда, со взором равнодушного бога наблюдая как каждое мгновение беззвучно взрывается перед тем, как померкнуть во всеохватности небытия.

Из России уходят мировые компании и институты, работающие в сфере культуры и развлечений. Из страны также уезжают поэты, музыканты, комики и режиссеры, не поддерживающие войну.

Я проснулся от неспокойных снов. Вновь оказавшись в Гикало, в доме, где я родился, я обнаружил там множество коек, будто он был оборудован под некий приют. Я проснулся в нём посреди ночи, с ощущением неизбывного страха, какого-то нечеловеческого присутствия. Я побрёл к двери, чтобы проверить закрыта ли она. Дверь была открыта. Закрыв её и вернувшись обратно в свою комнату, я обнаружил двух карликов с престарелыми лицами, смеющихся и прыгающих на моей кровати. Я спросил их имена. Первый представился как «один», в точности как и второй. Я спросил какими именами они представляются для других людей, они оставили этот вопрос без ответа. Первый карлик достал из кармана свой телефон, включив на нём какую-то отвратительную поп-музыку. Они продолжали прыгать на моей кровати, теперь и подпевая музыке на телефоне. Во мне проснулась неистовая злоба, всё покрылось желанием задушить маленьких ублюдков, но я ничего не мог поделать. Как вдруг в моей голове раздался голос, ясный как гром среди неба, он гласил: как ты их убьёшь, если они — твоё сумасшествие? Когда я проснулся, моя кровать всё ещё тряслась. Я вспомнил факт о джиннах, поведанный мне моим другом, рассказывавший о том, что джинны на две головы ниже людей. Следом я видел сон, где группа людей в военной униформе расстреливала свору собак, покрывая всю местность их кровью, затем вдвойне жестокой каре подверглись прохожие, которые решились вступиться за истребляемых зверей. Третий же эпизод моего сна решил смилостивиться над моей истощённой психикой, явив мне чудесных капибар, плескавшихся в реке, что течёт неподалёку от моего дома. И всё же я проснулся угрюмым, в моих наушниках играла Passion Flower Дюка Эллингтона и его оркестра. Все люди, спавшие на койках в том доме, были мной. Не спал только я, пишущий сейчас эти строки, а также два джинна, решивших посмеяться надо мной, что по всей видимости символизировали собой моё безумие. Если бы все мы, спавшие на койках, могли проснуться в одночасье, увидеть, что у всех нас одно лицо, одно имя и одно на всех призвание, то мы смогли бы лишь радостью от осознания этой мысли затмить насмехающееся над нами бессознательное, но такому пока ещё не суждено произойти. Окно застлано бесцветной моросью, дождь сопливит все дороги, которые могли бы куда-нибудь привести, во всём этом средоточии меланхоличной влаги сузилась пуще обычного моя комната, единственной приметой которой является моя кровать, что губительной дремотой приковала к себе моё тело. Урок английского отменяется, вряд ли я смогу куда-нибудь вылезти. Тот пронзительно громкий смех всё ещё отдаётся в ушах, пока кровать покачивается в возникшей пустоте.

Власти Мариуполя и Донецкой области сообщили, что российская авиация нанесла удары по территории городской больницы №3. На видео с места происшествия говорят, что удар пришелся между детским и родильным отделениями; на картографическом сервисе OpenStreetMap эти корпуса обозначены как детское и гинекологическое отделения. По предварительным данным, пострадали 17 человек. Власти Мариуполя заявили о гибели 1582 мирных жителей за время блокады. Гуманитарный коридор в окружённый город за все эти дни так и не был открыт.

Не раз я задумывался о том, чтобы переквалифицировать своё искусство, так как не маячит звезда, что я могу заработать на своём писательстве, по крайней мере не в этой жизни. Так я думал переплавиться в журналистику, вылилось это в пробы становления копирайтером в Санкт-Петербурге. Требовалось лишь сохранять пост-ироничность. Я садился выполнять тестовое задание, но ничего не получалось вплоть до того момента, как я обратился к метафикшену — я стал писать рассказ о персонаже, сочиняющем текст о стульях, который был необходим для того, чтобы ступить на работу. Стоит признать, что процесс затянул меня с немыслимой силой. Я писал обо всём: о стульях, о кафе, о женских задницах, усевшихся на этих стульях, о Санкт-Петербурге, о Грозном, о джазе и пост-панке, о нуарных фильмах и психоанализе снов, об американской литературе и петербургской андерграундной поэзии, о Витгенштейне и наркозависимости. Мой текст о стульях впечатлил работодателя, он вызвал меня на встречу в офисе, располагавшемся на Литейном проспекте. На следующее утро, с уже намётанным глазом наблюдателя, я оказался в офисе, выполненном в стиле модерн, и он оказал на меня такое сильное впечатление, что я уже грезил о том как буду там работать. Мой работодатель выглядел нервным, постоянно озирался по сторонам, тем не менее он похвалил мой текст, сказав, что для приёма на работу осталось лишь проверить другой текст на пунктуационные и грамматические ошибки. Выйдя обратно на Литейный проспект, чтобы проследовать до столовой, находящейся на улице Пестеля, мой разум пестрил новыми идеями для рассказа. Сев обедать, я продолжил писать. Никогда я не чувствовал себя настолько свободным и независимым как когда я садился продолжать свою прозу. Вскоре выяснилось, что все эти тестовые задания были разводкой, мой нервный работодатель решил выполнить свою работу за счёт какого-нибудь горящего энтузиазмом соискателя вакансии, которым оказался я. Если бы не тот рассказ, я, гонимый обидой, наверняка выждал бы этого ублюдка в каком-нибудь из тёмных переулков Литейного проспекта, чтобы выколоть ему глаз, но я был слишком одержим своей прозой. Теперь со всей решительностью можно сказать, что мой рассказ спас нервного Диму от трагической травмы, а меня от реального тюремного срока. Я уже представляю как я буду тешить себя этой мыслью, когда критики примутся сокрушать мой первый рассказ в пух и прах, делая обидные замечания по поводу его сумбурности и абсолютной нелинейности повествования. Я вновь начал слоняться по направлению к центру вдоль всё время меняющихся рек и каналов, чтобы садиться в кофейни и продолжать там писать. Иногда я заходил в книжные магазины и библиотеки, чтобы выхватывать разом четыре книги, открывать их одновременно, пресловутым методом нарезок собирая из них отдельные цитаты и предложения для наполнения своей прозы — всё вокруг стало текстом для меня. Однажды выйдя так из библиотеки, чтобы перевести дух и покурить, я заметил белокурую девушку, улыбавшуюся мне. Её звали Соня. Она спросила зачем мне одновременно книга со стихами Гёльдерлина, античная философия, сочинения Ленина и исследование жизни капибар. Я ответил, что мне всё это необходимо для более широкого охвата внимания к себе со стороны молодых девушек. Соня рассмеялась и сказала, что она учится на режиссёр_ку, я же встречал употребление феминитивов только в интернете, но совершенно не подал виду. Мы зашли в бар, находившийся неподалёку, где после одного стакана пива и прослушивания Flamenco Sketches Майлза Дэвиса, мы начали целоваться. Я закрыл глаза и вдыхал запах её духов со всей силой, чтобы раствориться всецело в этом моменте, убедившись в том, что есть в мире действительно прекрасные вещи помимо текста. Я трогал родинку чуть ниже её ключиц, что вызвало во мне волну воспоминаний. Как красная точка на верхушке телефонной башни, — подумал я. К счастью, ностальгию прервала Соня, указав мне на свои широкие чёрные брюки, и спросив, нравятся ли они мне. Их подарил мне мой богатый любовник, — сказала она. Недавно он вернулся откуда-то из заграницы, сказал, что у него есть для меня подарок, я помню, что я раскрывала его и думала про себя: Боже, какая будет пошлость, если это окажется нижнее бельё. Но нет, — с умилением говорит она, — там оказались эти прелестные штанишки. Я сказал ей, что хочу быть её бедным любовником, на что она ответила с улыбкой: для того, чтобы быть любовниками, нужно заниматься сексом, а тебе, как я понимаю, негде. Это было правдой. Я жил в тесной студии с ещё тремя моими грозненскими друзьями. Единственное, что помогало нам ужиться в таких условиях, было регулярное курение марихуаны. Я и Соня зашагали по Литейному проспекту, пока рядом гудели клаксоны такси, кричали сирены карет скорой помощи, гремели пневматические молотки строительных рабочих. Я смотрел на проходящих мимо людей, в голове у меня играла St. James Infirmary. Стемнело. Мы решили поехать дальше на трамвае, Соня сказала мне, что необязательно за него платить в такое время. Я смотрел на неё, мечтательно глядящую на тускнеющее небо. Я не знал куда мы едем, но я точно знал, что больше её не увижу. Добравшись до дома, я сел и попробовал написать о ней что-нибудь, но у меня не вышло ничего. Я счёл это хорошим знаком.

Эти записи максимально отличены от дневников. Это, по сути, антидневник, так как в нём с предельным энтузиазмом записано то, чего не происходит. Вот как сейчас, когда я смотрю в окно на хлопья снега, кружащие над городом, и не чувствую ничего. Ни ностальгии, ни меланхолии, ни единой идеи. Zilch. Das Nichts. El vacío. Скоро эта страна перестанет существовать, так по крайней мере говорят голоса вокруг. Это — единственное, чего я хотел бы увидеть. Ни по причине какого-либо, упаси Господь, чувства гражданской позиции, социальной справедливости или национальной обиды. Я даже не верю в повсеместный расцвет, наступающий за тяжёлыми периодами спада, я скорее верю в энтропию, в тот процесс рассеивания энергии, при котором вкус молока никак не отличить от вкуса кофе, а новости о мировых катаклизмах воспринимаются с тем же интересом, что и весть о переходе на зимнее время. Онанирую, куря одной рукой сигарету, второй — представляя Стеллу. Воображаю её лишь из одной привычки. Я не помню ни её лица, ни её прикосновений, ни звук её голоса. Если она сегодня же будет проходить мимо меня, то я не узнаю её. Забавно чувствовать такое по отношении к бабе, ради которой ты когда-то был готов пойти на какое угодно унижение, лишиться каждой из своих привычек, вставать по ранним утрам, дабы заработать как можно больше денег на невыносимой работе среди людей, не заслуживающих и йоты уважения, только лишь для того, чтобы впечатлить её. Иронично до истерики то, что летняя скамейка, где она когда-то сидела, ожидая меня, казалось, сохранится в моей памяти на веки веков, даже если вся Россия покроется молчаливой известью ядерного пепла, как вот этот самый снег за окном. Но это не так. Совсем как те усталые вздохи стариков, что умирая произносят: «я ухожу в другую жизнь». Я уже не помню сколько идёт этот снег, но не вижу также и земли, куда он мог бы ниспадать, как не вижу и неба, с которого его вытряхивают. Возможно ведь такое, что весь мир стал одной застывшей снежинкой, носимой ветром по беспредметному космосу, где если он и найдёт какое-либо твёрдое пространство, то превратится в воду, обретя какую угодно форму, чтобы дать жизнь миллионам микроорганизмов, у которых впоследствии вырастут по десять фаллосов и вульв, источая несметное количество феромонов, что будут опьянять других особей всевозможными видами полового влечения и безумия, населяя таким образом эти записи причудливыми существами и перипетиями их существований.

Всё время мне приходится отчаянно трясти задницей, чтобы сбросить с себя кожу подобно змее, ради обнаружения моего истинного Я. Если всё продолжится с таким успехом, то от меня не останется ничего, кроме как кровавого клубка из нервов и сухожилий, истошно взвизгивающего от одного лишь прикосновения, будто животное, которому проткнули глаз. Тем временем все сброшенные мной ранее шкурки обретают собственную жизнь и неповторимое предназначение, все мужчины и женщины носят их в себе словно анальные свечи или гинекологические тампоны, не найдя другой возможности завладеть мной, ибо я всегда выскальзываю из их рук в последний миг. Будет неправдой сказать, что этот процесс проходит для меня безболезненно, ведь каждый раз расставаясь с людьми, я расстаюсь сам с собой, и с каждой сброшенной кожей слабеет моя броня, что силой и правдой защищает меня от мира. Стелла наверняка носит в себе львиную долю моих воплощений, когда-то она делала всё возможное, чтобы удержать меня в своих тонких и бледных руках, которыми она стучала по клавишам устаревшего фортепиано. Жизнь Стеллы была до краёв музыкальна. В первой половине дня она могла осыпать вас сотней тысяч поцелуев, а ближе к ночи сдерживать с трудом безумное желание взять ножницы и воткнуть их в глаз если не вам, то по крайней мере себе, так нарастала её неврастения по принципу крешендо, какое я непременно слышал в финале балета Жар-Птица Игоря Стравинского. Её чувствительность к музыке только лишь обострялась, когда взаимодействовала с моей — с моим негритянским сумасбродством и мракобесием джаза, который нацисты небезосновательно окрестили вредной музыкой, ибо она дёргает тело и дух самым хаотичным способом, заставляя их претерпевать в экстазе все химические и ментальные превращения, от которых ты можешь целыми сутками бродить взад-вперёд по своей комнате, словно пойманный зверь, чьей звериной энергии некуда деться. Так мы жили, всё время ласкаясь и ссорясь, целуясь и оскорбляя друг друга, смеясь и разбивая посуду, стулья, окна, платяные шкафы, кровати, телефоны, компьютеры, наушники, разрывая платья, рубашки, колготки, штаны, трусы, носки и лифчики. Мы занимались любовью, чтобы меланхолическая музыка нашего существования смогла достичь своего пика, и облечь нас в то повсеместное эхо своего успокоения, которое дарует силы для новой композиции. Подолгу мы лежали во тьме, вслушиваясь в мерное дыхание автострады за открытым окном, Стелла держала руку на моей груди, смотря на меня, я слышал сквозь закрытые глаза как хлопание её ресниц аккомпанирует машинам и всему ночному ритму мегаполиса со всеми его подземными поездами и грузовиками для полива зелёных насаждений, со всем его смогом и блуждающими пьяницами, что обрушивают на небо десятки видов изощрённых проклятий, со всеми его неспящими вебкамщицами, мастурбирующими под надзором липкого и холодного пурпура неонов, со всеми его тревожными кладменами, снующими вдоль тусклых фонарей подъездов и парадных. Стелла гладила меня, тихо дыша, дабы не разбудить, думая о том, что больше всего в жизни она хочет, чтобы я стал её, в ней, вне её, для неё чем-то, что могло бы обратить весь мир в одну сплошную музыку, чем-то вроде вариации на тему Шопена или бесконечной рапсодии для фортепиано с оркестром. Я лежал, притворяясь спящим, желая ровно того же самого, что и она, но также осознавая, что это невозможно. Ни в этой жизни, ни по причинам, которые могли быть хоть как-то облачены в язык. Стелла была нотным листом, который я чувствовал глазом, руками, волосами на теле, ушами, членом, венами, артериями, почками, лёгкими, сердцем, но который я не читал, ибо я никогда не умел читать. Я знал, что она либо оставит меня навсегда, либо отравит, либо взрежет мне сонную артерию, пока я сплю. Днём мы выбирались из дома, чтобы посетить какую-нибудь выставку, где на стенах висели сотни разновидностей фаллосов и вульв из воображения Сальвадора Дали и других сюрреалистов, или же мы ходили на концерт в небольшие и аккуратные культурные центры, где музыканты исполняли вещи Рахманинова, Прокофьева или Скрябина, все остальные сидели мирно, скрестив ноги, читая брошюры и ласково улыбаясь, пока я сдерживал в себе невероятное желание колошматить стулья, дёргать руками, трясти головой, издавать нечленораздельные звуки, рвать на себе одежду, ползти на коленях, громко рыдать, издавая протяжные всхлипы, кусать каждого и каждого умолять о прощении, целуя им руки, ноги и задницы, ибо только так на меня действует музыка. Я обронил голову на спинку стула, стоящего передо мной, и плакал. Я смотрел на выхолощенного пианиста с его ровно глажеными брюками и аккуратным пробором на голове, и смеялся, будто не в себя. Я хотел быть им больше всего на свете, зажить его жизнью, обзавестись его славянским ничего не значащим именем, трахать его жену и ненавидеть его родителей. Я поплевал на ладони и попытался причесать волосы по тому же пробору, что и у него. Я надул щёки, чтобы выглядеть таким же румяным пухляшом, что и он. Я выпрямил спину, отбирая себе его воспоминания о старой еврейской учительнице музыки, которую не трахали со времён Исхода из Египта, из-за чего она всегда лупила детей, случайно сгорбившихся перед пианино. Я выставил руки перед собой, патетично откинув голову назад, дёргая пальцами в экстазе, будто взаправду играя на пианино. Стелла сидела рядом, ёрзая на стуле от стыда, озираясь по сторонам и замечая смешки и удивления со стороны уравновешенных культурных людей. Она всё сильнее сжималась на своём стуле, и ей было невдомёк, что в этот момент я всеми силами стараюсь стать как она, как все кого она знает с их высшими образованиями, хрущёвками в Москве и Санкт-Петербурге, с их навыками игры на фортепиано или скрипке, с их спокойным и безоблачным детством, с их вечными завтраками, обедами и ужинами, с их приличными семейными капиталами и их сдержанными и прогрессивными родителями. Вскоре пианист закончил играть, он встал из-за фортепиано, повернулся в сторону публики, и с улыбкой раскидывая свой пробор, принимал аплодисменты. Меня переполняла злоба, казалось, что все они смеются надо мной, над моими чёрными волосами, как никогда нуждающимися в расчёске и тщательной укладке. В животе было такое чувство, будто меня со всей силы ударили по яйцам, по моим щекам текли горячие слёзы. Я вскочил с места, подошёл к сцене и заехал с правой ему в челюсть. Он свалился навзничь, держась за своё лицо, смотря на меня с широко открытыми глазами, ожидая, что я продолжу его бить. Весь зал ахнул словно во второсортном ситкоме, ко мне подбегали люди, что-то говорили, но я ничего не слышал, один из них взял меня за руку, я резко отшатнулся, он не стал лезть дальше, мало ли. Я вышел из зала и чуть торопливо зашагал в неизвестном направлении, чувствуя себя просто прекрасно. Вскоре я обнаружил, что Стелла бежит за мной, крича: «Подожди! Пожалуйста! С тобой всё в порядке? Не обращай внимания, они не понимают.» Какая же дура! Ей казалось, что мной до сих пор движет некая классовая злоба, но в тот момент, когда я взглянул в его наполненные ужасом глаза, на его хилую фигуру, молящую о пощаде, я понял о чём всё это было. Он так самозабвенно дарил всем этим людям эстетическое наслаждение, помогал им забыться с помощью своего мастерства, он был настоящим героем этого вечера, его чувства, мысли и воспоминания, вот что было для них действительно важным. А я смог заставить его трепетать в страхе, обрести полную власть над ним, показать своё превосходство. Я переменил ход всего вечера, теперь мои чувства, мой гнев, моя боль и моя история стали поистине важными. Я чувствовал себя настоящим человеком. Тем временем эта дура всё никак не унималась со своими причитаниями о том, что пианист этот на самом деле был самовлюблённым хлыщом, вовсе не годящимся для классической музыки. Да что эта сука может знать о талантливых музыкантах?! Он был лучшим. Но я просто молчал, мне хотелось, чтобы она тоже замолчала, а лучше, чтобы ушла восвояси, но она шла рядом и всё время что-то тараторила, пока в один момент перед нами не оказался бомж, по всей видимости наложивший в штаны, из-за чего его походка напоминала о пингвинах. От него разило дерьмом за метров десять, Стелла скорчила мину, но промолчала ввиду своего культурного воспитания, тем временем, когда я был по-настоящему впечатлён. Все, и я имею в виду всех, от подростков в широких одеждах до стариков с фиолетовыми волосами, от смуглых киргизов до беловолосых здоровяков в футболках с надписью «Кто если не мы?», от бомжей с интеллигентным прошлым до олигархов, решивших прогуляться, от врачей из карет скорой помощи до ментов с угрюмыми лицами — все обходили его за несколько метров, будто он был невиданным доселе инопланетянином или вторым пришествием Иисуса Христа.   Снегопад, казавшийся вечным, наконец прекратился, заметя собой то моё Я, что стало впоследствии болезненной музыкой для Стеллы. Теперь можно продолжить писать. Вдоль проспекта развешивают кощунственные и жестокие триколоры, которые я всегда считал чужеземными. Вновь вспоминаю о войне, никуда никем не переплавленной, никогда не заканчивавшейся, прямо или косвенно продолжающей сжирать всё больше жизней для своего собственного движения. Мы все находимся на пороге будущего, продиктованного Информационным Агентством «Панорама». Дугин предложил схлопнуть время с помощью русских учёных, работающих на Большом адронном коллайдере. Ввиду закрытия социальной сети OnlyFans, вебкам-модели теперь могут мастурбировать в подземных переходах, положив перед собой шапки для пожертвований. 

Вскоре после катастрофического разрыва со Стеллой, я поселился у моего давнего друга Абдуллы, в его довольно тесной квартире с протекающим и испещрённым сыростью потолком. Этот период моей жизни совпал с моим затяжным и изнуряющим алкоголизмом, который сулил мне постепенную, но безоговорочную утрату моего архе-Я, того самого ублюдка, который выпускает на фронт жизни всех других моих Я вместо себя и нагло ими помыкает. Такой подход не был радушно встречен Абдуллой, убеждённым мусульманином, считавшим, что по-настоящему утратить своё постылое эго возможно только в Боге. И он был несомненно прав. Но моя непобедимая лень подсказывала мне совершенно иное: слоняться по улицам, жди просветления от безумного прохожего, облачённого в тряпьё, разъезжать зайцем вверх и вниз на уличном трамвае, покупать два пива по акции в супермаркете, ублажать только тех женщин, у которых дома есть кровать, достаточно удобная для твоей болеющей спины, рассказывай об астрономических явлениях, благоприятных в данное время для того или иного знака зодиака, о бездарности и плагиаторстве Пелевина, не прочитав при этом ни одной из его книг, сидеть на закраине тьмы и терпеливо удить из колодца, где покоится ясность, упавший туда свет, декламировать стихи южноамериканских поэтов, слушать невообразимо много джаза и плохо, очень плохо писать.

Но бывали также и дни, когда я оставался в квартире, наблюдая весь день как свет блуждает по сырым стенам, прежде чем погрузиться во тьму. Я лежал на раскладушке, положив руки под голову, размышляя о том, что я такое. Я, который слышит морской прибой там, где его нет: в потоке машин за окном. Я, который не может вспомнить ни один момент своей жизни без едких и гневных сожалений. Я, который увидел Ничто, укоренившееся в каждой вещи, ещё десять лет тому назад, и увидевший это вновь в пятнах на потолке, лёжа на убогом матрасе. Я, предчувствующий конец света с его знамениями о всемирных болезнях и новых жестоких войнах, и тем не менее Я, который должен выжить, несмотря ни на что, без какого-либо Зачем и без какого-либо Как. Я лежал так весь день. Ближе к ночи жуткое одиночество и сиротство по своему обыкновению вселялись в мои сердце и душу, из-за чего я чувствовал себя брошенным всеми ребёнком и мыслил вредным умирающим стариком. Наступал тот отрезок ночи, когда темнота становилась особенно тяжелой, она проталкивалась своей густотой снаружи внутрь, через окно, через вентиляцию, через зазоры между плинтусами, через тёмные воды, застывшие на потолке; и не прорезали её ни фонари, ни огоньки с горизонта, зажжённые людьми в знак некой надежды, ни фары автомобилей. Наступал тот отрезок ночи, когда я лишался всякой веры во все свои возможные Я, принимая в свой уставший и уснуть не могущий разум все мрачные мысли о времени и смерти и вине, о лжи и правде, о реальности и ирреальности, о Боге и Пустоте, попутно вспоминая, что когда-то считал эту темноту чем-то спасительным, чем-то вроде часа, когда обрушиваются все декорации. Наступал тот отрезок ночи, когда отчаявшись я воображал, будто выныриваю во двор, чтобы отвести дух, и замечаю там горстку светящих звёзд. Я воображал, что эти звёзды успокаивают меня, теша мыслью, что какой бы густой не была темнота в этой комнате, ей не по силам затмить всё остальное. И в конце концов наступал рассвет. Ещё одна бесполезная ночь на матрасе. Я крепко зажмуривал глаза от отчаяния, гнева, обиды и страха. В один из таких восходов я услышал с кровати, где спал Абдулла, звуки поперхнувшейся глотки. Стало быть, он проглотил язык. Его агония, к моему раздражению, длилась очень долго. Я мысленно отказался от каких-либо попыток помочь ему, вместо этого я закрыл глаза и ждал завершения его мучений. Но церемония изрядно затянулась. Всем своим естеством Абдулла цеплялся за жизнь, признаться, меня это даже воодушевило, и всё же я не сдвинулся с места. Сквозь закрытые веки я представлял Мукалмота (он же Маляк-аль-Маут, он же Молох Га-Мовет, он же Ангел Смерти), распластавшегося среди разводов на потолке. Абдулла не раз рассказывал мне, что он видел его там всякий раз, как на свою беду ему доводилось выпить энергетик по акции из супермаркета после девяти вечера. Как он выглядел, — спрашивал я его, на что он лишь выпячивал глаза и разводил руками. Смерть бессловесна, но телу непременно известно что она из себя представляет, в истошном и отчаянном всхлипе и стоне тела, в каждой судороге и конвульсии тела кроется тайнопись смерти. Я лежал и прислушивался к каждому звуку этого послания, присутствия Мукалмота, если я не буду двигаться, то он не станет забирать и меня, или же не почует особой разницы между двумя телами, подумаешь, одно лежит на кровати, другое — на полу, зачем не забрать целых две жизни, раз уж тебе пришлось явиться в эту Богом забытую, задрипанную квартиру? В любом случае, я в выигрыше, следовательно, моё бездействие оправдано. Но никак не унимался Абдулла. Как можно умирать так долго? На момент мне стало страшно. А что если ад и есть вот это всё: бесконечная конвульсия без надежды на какое-либо завершение? Как мучения того индуса, который в целях контрацепции решил заклеить уздечку на своём члене. Мне стало не по себе, из-за чего я решил пройтись в мыслях по своим воспоминаниям. Раньше мне нравилось это дело, но за последнее время я питал к нему стойкое отвращение. И всё же, это было лучше, чем слушать хлюпающие звуки рта умирающего человека. Ничего не приходило на ум, казалось, вовсе не было у меня никакой жизни, кроме как безропотного свидетельствования агонизирующего друга. Ни злобы, ни любви, ни сожалений, ни мудрости, ни страданий, лишь тупое раздражение, которое захватывает всё тело, когда никак не можешь кончить. Сквозь затихающий, но вместе с тем нескончаемый гром пульса, который почему-то напомнил мне реки в Южной Америке, которые я никогда не видел, мне вспомнились капибары, прелестно зажмурившие глаза перед палящим тропическим солнцем и мерно жующие траву, сено, плоды и клубни водных растений, скопившись возле берегов реки из-за сухого сезона, общаясь между собой лишь свистами, щёлкающими и лающими звуками, а также запахами секрета обонятельной железы, которая расположена у самцов на морде. Не могу даже представить скотство тех католических ублюдков-миссионеров в Бразилии, которые решили отнести капибар к рыбам, чтобы есть их мясо в качестве постного продукта, ведь нет на свете более дружелюбного и спокойного существа чем капибара. Они охотно идут на контакт с человеком, любят ласку, они чистоплотны и отлично уживаются с другими животными, в том числе домашними. Так вскоре звуки асфиксии моего друга отчётливо выстроили в моей голове ассоциацию с визгами капибары, убиваемой бессердечным католическим миссионером, предвкушающим вкусную трапезу ввиду своего омерзительного поста. Я вскочил с матраса, надеясь спасти моего друга от мучений или хотя бы помочь ему отойти в мир иной, только для того, чтобы обнаружить как предсмертные хрипы Абдуллы на самом деле оказались лишь приглушёнными смешками над видеороликами в ютубе, где незадачливые скейтеры теряют равновесие, скатываясь вниз по различным поручням, чтобы благополучно удариться о них своими яйцами.

В Бородянке, что находится в Киевской области, из-под завалов вытащили 41 тело погибших мирных жителей. Российские военные убили каждого пятого жителя, оставшегося в Буче во время российской оккупации.

Мне стоило лишь закрыть глаза, чтобы понять саму суть ночи, и тот самый пузырь, называемый временем, внутри которого плывём мы, ничего не касаясь. Мне виделась в руке иголка, или может ручка, которой можно проткнуть этот пузырь, так чтобы вырваться в тот сад, куда захаживают одинокие странники, когда им случается забыть о вшитой в их природу невозможности по-настоящему коснуться чего бы то ни было. Ручка (или может то был нож) внезапно обмякла в моей руке, став сгустком чернильной слизи, мне пришлось крепко сжать ладонь, чтобы она не ускользнула от меня. Поднеся кулак к своему рту, я наполнил его интервалами придыханий, что возникают между прочтением слов: жестока каждая луна, и солнце каждое уныло. Повторяй за мной: жестока каждая луна, и солнце каждое уныло. Ты увидишь как слизь в моей руке превратится в твёрдую готическую букву, что своим чёрным светом освещает затемнённый сад. В возникшем свете простираются тени деревьев, которые изгибами повторяют наше коллективное Я, прочерчиваясь по нашим лицам, когда мы горячо совокупляемся на ещё холодной траве, ещё не согретой нашими прерывистыми вздохами. Наши подруги говорят нам: не кончайте в нас; видя как члены внутри них обращаются в артиллерийские снаряды, кассетные бомбы, в бомбы, содержащие графитовые нити, в трубы-ревуны, пурпурной деревянной головкой прикреплённые к фугасной авиационной бомбе, в вакуумные бомбы повышенной мощности, в атомные бомбы «Малыш», «Толстяк», в межконтинентальную баллистическую ракету «Сатана», в бронебойные, зажигательные, трассирующие, экспансивные и разрывные пули наконец. Как же тут не кончишь? И всё же, повторяй за мной: жестока каждая луна, и солнце каждое уныло. Необходима другая луна, как необходимо другое солнце, но прежде всего необходимы другие тени. Вообрази себе хорошенько те, которые у нас есть, вообрази, чтобы оттянуть убийственный оргазм. Вообрази себе мир, в котором мы живём: миллионы людей, движимые тщеславием, мегаломанией, добродетелью или любой другой мозолью, выстраивают каменные сооружения, удачные или не очень семьи, хитросплетённые обскурные идеи на внутренних мета-языках, которые понятны лишь при соблюдении условных символов сродни масонским двум пальцам, удерживаемыми за спиной при рукопожатии, только лишь для того чтобы высушенные импотенты в галстуках пришли к согласию уничтожить всё это подчистую, прикрывая свою печально утраченную эрекцию какой-нибудь громкой частушкой, поддерживаемой толпами людей, у каждого из которых есть возможность заняться чем-то действительно интересным: читать с неприкрытым интересом письмена наших смуглых братьев в Малайзии, сидя дома обучаться навыкам продажи целебных императорских грибов, слушать долгие джазовые импровизации, или же с должным упорством и смекалкой соблазнить сочную леди Чаттерлей, не зная ни одного из иностранных языков, пользуясь лишь онлайн-переводчиками, выяснить, что леди Чаттерлей в порыве чувств просто обожает когда ею командуют и пользуются грубо, называя её маленькой грязной сучкой, или же сообщить леди Чаттерлей, что маленькой грязной сучкой лучше называть тебя, одев перед этим в кожаный поводок, чтобы обворожительная леди Чаттерлей могла медленно потянуть к себе цепь, перед тем как заправить свои локоны за уши и пустить тягучую и обильную слюну в твой трепещущий раскрытый рот.

Твой сокровенный сад исчезнет, прежде чем ты успеешь кончить. Сияние изящной буквы заменит холодное городское освещение, льющееся сквозь раздвинутые шторы. Сладкое предвестие оргазма будет вытеснено объявлением воздушной тревоги. Только что дымившийся член опустится вниз, осознав на себе стремления мира к полному единообразию во всём. Леди Чаттерлей, смотревшая глазами полными любви на всё мало-мальски связанное с тобой, обрастёт таким равнодушием, что не узнает тебя при случайной встрече на улице, а если ты ухватишь её за локоть, перегородив ей дорогу со словами: неужели ты забыла меня, моя маленькая сучка (сокращённо — ММС), или же моя госпожа (сокращённо — МГ), то она плотно заедет тебе коленом по яйцам, не упустив при этом возможность расцарапать тебе лицо. Как некогда и мой небольшой полудикий город, который был урбанизирован вместо со мной до неузнаваемости, напрочь лишив нас самости и связанной с ней плодовитости. Улицы, по которым я ковылял до любимых мной девиц, теперь же никуда не ведут. Нет ни одной настоящей посиделки, которая доставила бы мне неподдельную радость. И всё же я брожу по этим отштукатуренным руинам, ожидая встретить за углом шумную компанию своих друзей, не отягчённых мещанскими хлопотами и призраками социального долга. Я гордо хожу по проспектам и бульварам этого скопления древнешумерской пыли, не переставая верить в то, что в одной из его арок мне встретится женщина из плоти, крови и вагинальных выделений, не испещрённая шрапнелями, осколками бомб и разрывными пулями сожалений, злобы, самопоеданий и панических атак. Я ступаю по каждой тропинке, надеясь на сокровенную встречу с самим собой, что явит мне новую мысль о том, как на самом деле стоит завязывать шнурки, любить, верить в Бога и умирать. Мир, в котором мы жили, утрачен навсегда. Жаль только разрушение проходит слишком медленно. Я бы хотел носить с собой такую бомбу, что взорвала бы своим всхлипом все эти полые улицы со всей бесплодной почвой под ними. Впрочем, я люблю свою ночную жизнь весьма болезненной любовью. Так я любил когда-то Дафну, или Стеллу, или как её там звали? Всю ночь я брожу по этой земле, под градом холодных и отстранённых звёзд, мерцающих сквозь огромную дыру на потолке Вселенной, под насмешливыми и презирающими взглядами людей. Моё лицо страдает от порезов, наносимых летучими мышами с бритвами на каждой перепонке. Всю ночь я брожу так, питаясь лишь пылью, которую я запиваю собственными слезами, пока вдали не захохочет губительный рассвет, обнажающий вновь эту рану под названием Я. И тогда, прижавшись мокрым и опухшим от слёз лицом к дуплу иссохшего и мёртвого дерева, я смогу закрыть глаза и представить себе спасительную горячую пизду, что смогла бы поглотить меня целиком, укрыв своей безвременной и безпространственной подкладкой от превратностей этого мира, пока где-нибудь в Москве арестовывают Создателя, а этот рассказ прекращает свою деятельность на территории РФ.

Жажда перемоги, 2022, полотно, олія, 86 х 66 cm. Владимир Дудник